Глава вторая
ПЕРВЫЕ ТРИ МЕСЯЦА
январь – март 1997 года
Первое время мы с Германом редко пересекались. Потом меня в коровник перевели кормящим скотником. Стали чаще видеться, он конюхом был.
Иногда стадо на прогулку вместе выгоняли, иногда помогал ему кобыле фермерской Моте ингаляцию делать по рецепту Марии-ветврача: в тазике заваривали травы, тазик опускали в холщовый мешок, засовывали в него лошадиную морду и держали минут двадцать, разговаривали с ней, развлекали. Моте нравилось.
На утреннем правиле, после молитв, когда все по очереди здоровались друг с другом, у меня язык не поворачивался сказать положенное «Христос посреди нас», потому что не верил в это. Вечером на чине прощения мог поклониться со словами «Прости меня», а утром кланялся молча.
И Герман поначалу думал, что я молчальник, обет какой-то дал. По своему устроению судил. Пока я рот разевать не начал.
А потом он к нам в келью переехал. Мы жили тогда с Мишей Фыном, китайцем с Вятки. Это центральная келья на втором этаже, только двери на площадку не было. Выход был в соседнюю комнату, в то время молельную, а оттуда в коридор.
И вот, прихожу однажды вечером с коровника: на свободном топчане Герман сидит. На полочке уже книжки свои расставил, фотографии кавказские с пустынником Аввакумом.
— Благословите, — говорит, — братья, буду теперь с вами жить.
— А чего? — спрашиваю без умысла.
Он напрягся немного:
— Сам попросился.
Не сложилось у него что-то на прежнем месте. Через несколько лет он вспоминал об этом со смехом: «Я морду ему хотел набить!» И говорил это таким добрым-добрым голосом, что невольно думалось: «Да кому ты можешь морду набить?»
Стали мы втроём жить. На второй день прихожу домой, он меня встречает:
— Надо, когда в келью заходишь, молитву читать, а то...
И начинает с улыбкой втирать о том, как бесы входят в человеческий облик. «Во, — думаю, — оттуда сбежал, суток не прошло, как заселился, и уже поучает!» Специально стал молча заходить. Он ещё разок сказал что-то, потом перестал.
Ну, тогда я начал иногда при входе положенные слова произносить, я ведь знал их:
«Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас».
Всё-таки втроём жить лучше, чем вдвоём. Об этом ещё отцами заповедано: «Живите или по одному, или втроём, но не вдвоём».
В первом общежительном уставе преподобного Пахомия Великого читаем: «Келии устрой отдельные, в одном здании, и в каждой келии пусть живут по три».[1]
Мне кажется, это потому, что, если между двумя непонимание или что-то не то начнётся, иногда сложно им самим между собою разобраться. А третий может помочь, уравновесить, на себя принять. Если захочет, конечно.
***
У нас случай был, когда мы с Михаилом вдвоём жили. Сошлись как-то с ним на том, что свежий воздух лучше, чем духота. И потом полмесяца в келье не топили. Потому что форточка была открыта постоянно. Мне казалось, что это он её открывает, а ему — что я...
Конец января за окном, крещенские морозы. Через неделю я не выдержал, истопил. Михаил увидел, засмеялся странно, — показалось, что надо мной. «Ладно, — думаю, — победил».
На следующий день захожу — опять открыта. Миша задумчиво так:
— А зачем печку топить, если форточку потом открытой держать?
Я юмора не понял, отвечаю:
— Ну, давай не будем.
И ещё неделю не топили. И разговаривать перестали.
В келье градусов десять было, если не меньше. Братья узнали, «подвижниками» звать стали. Начальник фермы лично зашёл проверить, поведал нам об опасности чрезмерных подвигов. Мы молча слушали: какие там подвиги, — упёрлись друг в друга, как бараны.
Мне ещё терпимо: весь день на кухне у тёплой печки, в келье топчан у дальней стенки и спальник зимний. А у него послушания на улице, в лесу, и место у окна. «Вот, — думаю, — закалённый, не то что я». Он в зимней шапке спал. Не знаю, что обо мне думал.
Через две недели Михаил догадался: форточку потоком воздуха вышибало, когда дверь входная открывалась. Со шпингалетом неохота ведь было возиться, просто так прикрывали.
Запомнилось, как мы втроём ходили окунаться в прорубь на Крещение: по зимнику[2] километра два, поздним вечером, в темноте, после послушаний. Иордань в то время на Монастырской бухте устраивали, пока стоков не было. Я бы один не пошёл, устал очень и спать хотелось. А они вдвоём насели:
— Давай, подымайся, такой праздник!
Вышли, и вся усталость прошла. Луна полная, яркая, длинные тени от деревьев далеко тянутся по снежной равнине. Воздух чистый, действительно животворящий. Озеро временами гулко ухает под ногами, — на морозе льдом сковывается. Герман с Михаилом на ходу тропарь запели, я слов не знал, молитвослов мне сунули.
У проруби на выбор — лестница или оглобля[3]. Мы выбрали оглоблю: двое держат, один висит на ней посередине, три движения вниз-вверх. Было холодно, стало жарко.
Домой как на крыльях возвращались. На память остались следы в молитвослове от снежинок растаявших.
У нас, у каждого, свой будильник был. Потому что все в разное время поднимались.
Михаил вставал перед общим утренним правилом к семи, потому что весь день в зимнем лесу на заготовке дров трудился. Мне надо было к половине пятого в коровник на кормление стада.
А Герман, хоть и мог спать до общего правила, до семи, просыпался чуть раньше трёх. Их таких несколько человек было, они полунощницу в три часа ночи читали, чтобы — как на Центральной усадьбе.
Правда, недавно я узнал, читали они не вместе, а каждый своё место искал: кто в трапезной, кто в коровнике, кто в подвале, — кто куда первый успеет.
Так вот, он вставал около трёх. А я спал до начала пятого. И он предложил однажды:
— Давай, если хочешь, я тебя будить буду, чтобы Михаила лишний раз звонком не беспокоить.
Он как раз к этому времени возвращался. И стал будить — аккуратно так, по-домашнему тихо. Я привык к этому, будильник ставить перестал.
Однажды, не помню почему, он не разбудил, я проспал, — и первая мысль: «Ну, Герман!..» И только потом дошло, что не обязан он был вовсе меня по утрам будить.
Герман любил Псалтирь. Захожу как-то в молельную, они с Виталием-птичником обсуждают — одну или две кафизмы будут келейно читать во время Великого Поста.
Он рассказывал, как на него ещё дома действовали некоторые стихи и выражения. Когда огорчение какое-нибудь случается, вдруг в псалме читает: «Окропиши мя иссопом, и очищуся»[4]. А что такое иссоп? Горькая трава...
Или когда не может дело никак закончить, начнёт-бросит, начнёт-бросит, стыдно уж самому, и тут читает: «И рех: ныне начах»[5]. И начинает заново.
У меня по-другому было. Приходил после кормёжки как раз к началу утреннего правила, все уже собирались. Читали по очереди. Сначала утренние молитвы, потом кафизма. Молитвы ещё понятны, а Псалтирь не очень. Зато можно посидеть немного, отдохнуть, расслабиться, прислониться спиной к тёплой печке...
Лавочки удобные. Чтение монотонное, убаюкивающее. Сидишь, дремлешь под знакомый голос. Вдруг просыпаешься, а в это время фраза: «И лете, лете на крилу ветреню»[6] или «Аще взыду на небо, Ты тамо еси, аще сниду во ад, тамо еси»[7]. И так врежется, что потом уже ждёшь, когда это место снова читаться будет, через три недели, по кругу.
Моя любимая кафизма была девятнадцатая, а у Германа четырнадцатая.
Утреннее правило начиналось в семь и шло около часа. По благословению братского духовника отца Геронтия оно в то время на ферме было таким: утренние молитвы, одна кафизма, две главы Апостола, одна глава Евангелия. Апостольские послания читались на русском языке, всё остальное на церковнославянском.
Затем прикладывались к иконам и здоровались друг с другом под общее пение тропарей и кондаков Кресту, Богородице, преподобным Сергию и Герману Валаамским, потом покровителям домашнего скота и птицы: священномученику Власию, мученику Трифону, бессребреникам Косме и Дамиану.
Евангелие читал старший, чаще всего отец Василий, который неизменно присутствовал, даже когда у него голова сильно болела.
Однажды он в Питер уехал, при мне в первый раз. Я думаю: «Начальник уехал, значит, на правило никто не придёт, можно спать спокойно». Иду мимо молельной по коридору, а Владимир-дояр лампадки зажигает... я так удивился.
Лично мне жаль, что лет через пятнадцать это правило отменили. Для новоначальных оно служило настоящей «молочной» пищей. Всё было понятно, все по-домашнему собирались вместе утром и вечером.
Потом изменения пошли «под монастырь». Те, кто их вводил, сами на ферму прибыли недавно, пробыли на ней недолго, — и покинули вскоре и остров, и монастырь.
А изменения остались.
Однажды февральской ночью корова разродиться не могла, за ветеринаром на усадьбу нужно было срочно ехать. Транспорт один: сани и лошадь. А той зимой слухи ходили, что волки с материка на остров по льду перешли, у кого-то собаку съели.
И вот, послушник Александр Нальчика запрягает, Германа наставляет:
— Ты, если что, факелами отмахивайся.
Нож ему дал свой, топор в сани положил. Заготовили факелов: намотали на палки тряпок, керосином пропитали.
— Но-о, Нюся, пшёл! — скрылся Герман в ночную пургу.
Как в кино. Только волков не было. Всё нормально прошло. Нечего больше рассказывать.
Начальник фермы инок Василий хороший был мужик, без лукавства. Ему искренне хотелось, чтобы все жили дружно и правильно. Но не всегда получалось. Народ собрался разный, отрабатывали все по полной, без выходных, а потому дерзновение имели.
Одно время насущные вопросы отец Василий пытался решать накануне вечером, после правила прямо в молельной, перед выходом на крестный ход. Иногда эти бурные собрания длились не меньше часа. Он слово, ему два.
— Надо, братья, то и то сделать...
— А ты пример покажи!
Вроде и вопросов немного, а согласия нет. Переругаются все, впору чин прощения снова проводить.
Мне тогда смешно было со стороны смотреть. Из-за чего страсти такие? Потом понял, позднее. Я ведь в гостях был, близко к сердцу не принимал. Самое лёгкое состояние: чуть что не так, уеду. А как остаться решил, сам с ума сходить начал.
И вот, в этих спорах помню всех... а Германа не помню, как будто его там не было. А он был.
***
Неверно думать, что нестроения, непослушания, споры — признаки лишь последнего времени, а на Старом Валааме всё ровно шло. В первых изданиях жизнеописания игумена Ионафана II, при котором во второй половине XIX-го века была выстроена наша ферма, мы читаем:
«Однажды хозяин фермы, тяготясь своим положением, просил приехавшего к нему Игумена сменить его, жалуясь, что при таких трудах терпеть скорби и незаслуженные оскорбления от подчинённой братии для него невыносимо...»[8]
Переругаются все, потом договорятся до чего-нибудь; начинаем, наконец, на крестный ход собираться, на него тогда все ходили. На улицу выйдем, ждём одного, другого...
А хорошо ведь, Господи! Тихо, морозец на дворе. Угольком чуть тянет, как на вокзале, если печка в подвале топится. Такие звёзды! Обе Медведицы, Кассиопея, Орион, Млечный Путь...
Созвездие Орион в честь охотника назвали, а нам оно крест напоминало. И к этому кресту мы поднимались каждый вечер с пением. Потом сворачивали.
Будет день, будет пища. Только звёзд таких уж больше не увидишь, слишком много подсветки стало.
Когда накануне воскресных и праздничных дней все уезжали вечером на Центральную усадьбу, на Всенощную, кого-то по очереди оставляли дежурным: сторожить, свет вовремя выключить на птичнике и в коровнике, а главное, сменить подстилку у коров: поднять их в одиннадцать вечера, сдвинуть навоз и вывезти, подсыпать свежих опилок, — иначе к утренней дойке коровы грязные будут.
Герман, когда его смена выпадала, провожая нас на Литургию, иногда просил:
— Братья, принесите мне какого-нибудь утешения с трапезы. Рыбки, например...
Я ему ничего не носил. Во-первых, слово это сильно не нравилось. Прочёл, что на Старом Валааме «утешением» называли что-то для желудка. Во-вторых, не хотелось с пакетом по столам побираться: подумают ещё, что для себя. Да и зачем продукты на ферму тащить, когда там и так всего полно?
Раза два я просьбы его игнорировал, а на третий тронуло что-то, решил порадовать. Только какое может быть утешение от рыбы? Взял ему, как положено, кусочек просфоры с чина о Панагии, в салфеточку белую завернул, несу.
Вернулись, иду в келью. И он как раз навстречу выходит.
— Я, — говорю, — тебе принёс кое-что.
Он обрадовался, заулыбался... потом увидел, что это кусочек маленький в салфетке, потух сразу, притворяться-то не умел. Он, когда огорчался, губы надувал совсем по-детски.
— Спаси, Господи, — сказал тихо.
Всё-таки рыбки ему хотелось.
Однажды приходит румяный, восторженный:
— Я!.. Сейчас!.. На Нальчике!.. Галопом!..
Потом успокоился, рассказал, что всю жизнь мечтал галопом на лошади проскакать, в кино только видел, — и вот сегодня впервые попробовал.
А я его за опытного конюха принимал, у него же получалось всё с упряжью: и молоко отвезти, и отходы привезти, в лес за дровами съездить.
Ухаживать за лошадью, запрягать правильно, чтобы не натёрло нигде, за копытами следить, — очень ответственное, непростое дело. Отец Василий хвалил Германа за то, что быстро управлялся.
Учили его обращаться с лошадьми старший по коровнику послушник Александр и Мария-ветврач. А Сергей, начальник монастырской конюшни, хотел к себе забрать, договорился уже с благочинным, — но отец Василий вмешался, не отдал.
В день смерти своего отца Герман был свободен с утра, в келье лежал и читал жизнеописание святителя Игнатия Брянчанинова. Увлечённо читал. Я захожу, а он:
— Слушай, Игнатий Брянчанинов в девятнадцать лет уже офицером был, а в двадцать в монастырь ушёл.
Через час захожу, он опять:
— Вот святитель Игнатий! В двадцать четыре года постриг принял, а через месяц уже иеромонах, через полгода настоятель...
Ещё через час:
— В двадцать шесть лет архимандрит!
Потом захожу: книжка лежит, Германа нет.
На вечернем правиле отец Василий спрашивает:
— Где Герман?
Александр отвечает:
— На скит к отцу Рафаилу ушёл.
Отец Василий помолчал немного:
— Спросить всё-таки надо было.
Я не ожидал, что Герман куда-то мог без благословения уйти. Не знал ещё ничего. Потом сказали.
Благословили его домой съездить, отца похоронить, матери помочь. Шёл Великий Пост. Он, когда прощался, сказал:
— Надеюсь к Пасхе вернуться.
Прошёл Пост, прошла Пасха, прошла Троица...
— Ну, всё, — говорят, — не вернётся Герман. Закрутило. Не он первый, не он последний.
Обыкновенная история.
Продолжение следует...
[1] Лавсаик. О Пахомии и живших с ним.
[2] Зимник – зимняя дорога, более короткий и удобный путь, пролагаемый по замёрзшим водоёмам и протокам там, где не проехать в летнее время.
[3] Оглобля – одна из двух круглых жердей, укреплённых концами на передней оси телеги и служащих для запряжки лошади.
[4] Псалтирь, псалом 50, стих 9.
[5] Псалтирь, псалом 76, стих 11.
[6] Псалтирь, псалом 17, стих 11.
[7] Псалтирь, псалом 138, стих 8.
[8] «Валаамский монастырь и его подвижники». СПб, 1903.